От роскошного вагона, в котором Ять прибыл в Крым, нынешний отличался примерно так же, как сам Ять, полный надежд, смущенный внезапным подарком судьбы, — от теперешнего, еле живого, опустошенного. На попутной мажаре — догнал в Алуште — добрался он до Симферополя. На вокзале штурмовали поезд, идущий в Петроград. Это была судьба — последний, может быть, шанс; и он не упустил его.
В Симферополе в нем проснулась настоящая, глухая злоба, он почувствовал в себе способность если не убить, то сильно поуродовать человека. Почему, в конце концов, он должен терпеть? Почему всякий строй начинает с того, что лишает его крыши или запрещает передвижения, отнимает его ремесло — единственное ремесло, от которого что-то останется будущему? В конце концов, если Бог дал ему жизнь — он что-то имел в виду, и не всяким кретинам отбирать ее. Хватит, попраздновали! Полгода он честно мирится с тем, что никому не нужен и только уступает дорогу ликующему хамью: прав был Свинецкий — всем нам, проклятой интеллигенции, еще только предстоит стать людьми. Нет, баста. «Баста», — повторял он сам себе. Преимущество Ятя было в том, что он ехал без вещей, голый человек на голой земле, — только узелок с книгой Клингенмайера — и вдобавок был в отчаянии, а это не всегда плохо. Сил его хватило не только на то, чтобы по головам татар, дачников и горожан пробиться в вагон, но и на то, чтобы помочь молодой матери с ребенком — хохлушке, совсем простой бабе. Принимая из ее рук младенца, Ять в проеме вагонной двери в последний раз увидел симферопольский вокзал: чуть поодаль, в стороне от толпы, приступом берущей вагон, он заметил невысокого бровастого старика. Старик был бритый, сухонький, в теплом картузе. Он стоял, заложив пальцы за пояс, и серыми злыми глазками внимательно смотрел на столпотворение. Ять не успел вспомнить, где видел старика, да и не было времени приглядываться — надо было локтями прокладывать путь из тамбура. Ему достался вагон второго класса. Он втянулся на верхнюю полку и оттуда смотрел на кишащие в проходе тела. Все тащили какие-то мешки. Воля ваша, этого он совсем не понимал. Мешки-то куда? Что делать с мешками? Эти люди, даже зная, что едут на смерть, захватили бы с собой никому не нужный, вшивый скарб. Книгу, однако, он берег.
Поезд тронулся, но с него еще опадали последние уцепившиеся, — ясно было, что уже не втиснуться ни в один тамбур, а они все лезли. Странное дело — Ятю было решительно плевать на всех. Он никого больше не жалел и ни о чьей судьбе не заботился: то ли потому, что от его жалости и заботы ничего не зависело, то ли по причине спасительного отупения. Вагон стонал, голосил, плакал, кто-то надрывно, тягуче звал неведомого Олёшу, зловоние стояло невыносимое, и Ять время от времени утыкался лицом в ладони — чтобы почувствовать какой-никакой, а свой запах. Больше ничего своего в этом поезде не было. До полуночи вагон гомонил, потом стал храпеть… Внизу, под Ятем, украинец переговаривался с украинкой — многословно, пустословно, тонким, нитяным голосом, и эта нитка все лезла Ятю в ухо, все щекотала его: заснуть было решительно невозможно. Украинец рассказывал бабе всю свою жизнь. Жизнь была такая, что лучше бы не родиться. Посреди повествования оба делали друг другу куртуазные сельские комплименты:
— Ой, — говорила она, — я же ж вижу, что вы такой человек, что вас же ж всякий может, простите меня, обмануть или провести, потому что честного же ж человека видно…
Этот честный человек, штурмуя вагон, только что не грыз стоявших впереди, и рожа у него была при этом самая зверская, — Ять его запомнил. Впрочем, он и сам был хорош.
— А вот скажите, — в свою очередь обращался хохол к собеседнице, — ведь я же ж вижу по глазам, что вы часто верили людям и много раз в них обманывались…
Этот письмовник в лицах продолжался до утра, когда две ангельские души, обретя гармонию, утомились наконец взаимными излияниями. Ять нарочно не сказал им ни слова, не желая прерывать столь идиллическую беседу, а главное, вновь не чувствуя за собой права никому ничего навязывать. Впрочем, был у него и некий экспериментальный интерес — проверить, проснется ли у них совесть; он ворочался наверху, свешивал голову — но никто не обращал на него внимания. Да и кто бы разглядел его кудлатую башку в темном вагоне.
«Вот в этом-то вся и разница, — рассуждал он в полубреду, когда эти двое в конце концов смолкли. — Я могу думать о чужом неудобстве, а они — нет; и никаким происхождением, никаким воспитанием, ни даже возрастом этого не объяснишь. Просто одни могут все, а другие — не все, и больше между людьми нет никаких различий; теоретические дискуссии надо запретить, а вот поездить всем вместе такими поездами — это могло бы быть полезно, честное слово… Сразу стало бы ясно, кто мне единомышленник, а кто враг…»
Помочиться он пробрался в тамбур между вагонами и еле влез обратно; днем вагон нагрелся, невыносимо хотелось пить, хохлушка внизу достала огромную бутыль чего-то красного — «компот», называла она эту жидкость, — и предлагала соседу. Ять не решался попросить — сейчас и так не хватает всего; хохлы пили и кушали с большим аппетитом. Наконец какой-то солдат протянул Ятю медный чайник — в Джанкое набрали воды. Ять сделал несколько глотков, чувствуя, как внезапные, необъяснимые слезы сжимают ему горло. Впрочем, этот же солдат с легкостью отпихнул бы его от дверей, атакуя поезд, или проорал бы до утра пьяную песню, все одну и ту же, — нимало не смущаясь тем, что мешает кому-то спать. Вторая ночь путешествия — они давно уже должны были выехать из Крыма, а все тянулась за окном сухая желтая степь, — была тошней первой. Снова духота, вонь, храп, внезапные остановки, паровозные искры и копоть, идиотские слухи — то о немецком, то о жидовском происхождении Ленина, то о том, будто в Питере всех баб пустили по рукам, а браки больше не регистрируются и каждый может каждую, то, наконец, о том, что столица обратно перенесена в Москву (это был предел апокалиптсических ожиданий — главное, кому это было надо?!). Много спорили о немцах, еще больше — о своих бандитах, которые уже вовсю берут власть в городах; упоминались и обнаглевшие татары. Татары испуганно молчали — в этом поезде они были в меньшинстве.