Утром восьмого января матросы с броненосца «Стремительный», стоявшего у Английской набережной и всем экипажем перешедшего на сторону Советов еще в августе, по приказу комиссара просвещения принялись обходить петроградских филологов по списку. В списке после краткого совещания с товарищем Вороновым оставлены были люди одинокие и пожилые да небольшое количество творческой молодежи — для придания коммуне видимости организации молодой и жизнеспособной.
Процедура спасения выглядела своеобразно: обезумевший от страха, но старающийся держаться с достоинством профессор открывал дверь на грубый матросский стук и получал предписание в двадцатичетырехчасовой срок переселиться в хорошо отапливаемую санаторию, где ему будет предложен специальный академический паек и работа на благо победившего пролетариата. Уклонение от этого благодеяния будет расцениваться как саботаж, ибо новая власть не желает, чтобы научные кадры вымирали в холоде и безвестности. Был обещан медицинский уход, разрешалось взять с собою произвольное количество книг и личных вещей, гарантировались же все эти льготы и пайки личной подписью народного комиссара просвещения под ремингтонированным обращением к петроградским ученым.
Большинство облагодетельствованных восприняли новую меру народной власти как давно ожидаемый арест: варвары не склонны были терпеть представителей старой культуры и решили свести с ними счеты. Профессура собрала необходимое и приготовилась к худшему.
Дивное зрелище являли собой эти сутулые, угрюмые люди, еле ползущие по родному городу под охраной! С Васильевского, из Университетских казарм, с набережной Пряжки, с Невского, с Морской и Преображенской вели их в обитель совершенного счастья. Иные шли прямо, упрямо, с вызовом глядя в снежную тьму; иные оглядывались по сторонам в твердой уверенности, что в последний раз видят свой город.
К одиннадцатому января в коммуну заселились первые двадцать человек. Уже десятого, по приказанию комиссара просвещения, была разобрана на дрова гауптвахта, стоявшая на краю острова и исторической ценности не представлявшая; гостевые комнаты на втором этаже были распределены — и многие еще остались свободными. Из давно пустовавшей гостиницы «Приют рыбака», что на Лодейной, перетащили кровати, одеяла, белье: матросы, жалея старичков, работали споро. Едва ли было в Петрограде в январе восемнадцатого года помещение более благоустроенное, нежели Елагинская коммуна, — разве что инвалидный дом на Таврическом, где обитали раненые борцы за мировую революцию. Но от раненых бойцов толку не было, они знай себе пили (где только доставали?) да горланили непристойности; а жителям Елагиной коммуны надлежало создавать культуру для нового времени и примирять вековую традицию с бурлящей, кипучей современностью, как поведал собравшимся лично нарком вечером одиннадцатого января.
Чарнолуский долго выбирал обращение («товарищи» было неуместно, «господа» — откровенное заискиванье). Наконец он остановился на невинном «коллеги!». Прежде всего он посулил полную свободу и совершенное благоприятствование, почтение к былым заслугам и регулярное питание («Вот здесь, в этой пленительной овальной столовой, где прежде наслаждались незаслуженным изяществом и роскошью цари и их прихвостни, — теперь сможете собираться вы, подлинная гордость нации!»). На вопрос, дозволяется ли покидать коммуну, был дан безоговорочно положительный ответ. Комиссар покаялся даже, что новая власть, на знамени которой начертано не только слово «свобода», но и священное слово «гуманность», не сразу смогла заняться насущнейшим вопросом прокорма и обогрева интеллигенции, — «но, как вы понимаете, столь полное переустройство жизни предполагает внимание ко всем сферам бытия, и не всегда поймешь, с чего начать».
— Позвольте вопрос, — поднялся автор популярного толкового словаря Долгушов. Он говорил медленно, с отступлениями, как люди недавнего века, еще уверенные, что у них много времени. — Вы утверждаете, что ваша главная задача — сохранение культуры, если я верно мог понять ваш тезис. Но как тогда объяснить ваше решение поместить всех нас в Елагин дворец, — памятник старого времени?
— Я понял, понял вас, — торопливо прервал его Чарнолуский. Он уже на середине долгушовской речи успел сообразить, как ответить на эту подковырку. Отвечать старику надо было медленно и пространно, в его духе. — Вы совершенно точно заметили, что именно культурными людьми и должен быть заселен дворец-памятник. Тут метафора всей нашей культурной политики, если угодно. Что лучше: постепенное разрушение и запустение дворца, находящегося в распоряжении правящей фамилии, — или передача его в собственность культурному учреждению, занятому выработкой новой языковой нормы?
— И то сказать, — шепнул Долгушову фонетист Кривицкий, — лучше мы, чем хамы! Долгушов промолчал.
— Но уж посудой извольте озаботиться! — крикнул с места Хмелев. — Я с музейного фарфора не ем!
— Завтра же будут привезены оловянные солдатские миски, — успокоил его Чарнолуский. — Я полагаю, это не унизит вашего достоинства? Ведь речь идет о сохранении музейного сервиза!
Он не мог не съязвить: старик уж очень явно не желал ценить благодеяния. А ведь, между прочим, хотя дрова ничего и не стоили новой власти, но гауптвахту разобрать, да еще и на холоде, — тоже работа. В Чарнолуском вспыхнула внезапная ненависть ко всем этим людям, которые, занимаясь всю жизнь десятистепенными вещами, ни секунды не бедствовали, прекрасно уживались с царизмом, а теперь воротят нос от попытки дать им дружный, творческий быт!