Орфография - Страница 25


К оглавлению

25

— Вы с женой тут? — спросил Ять.

— Пожалуй, что и с женой, — лукаво отвечал Казарин, — можно сказать, что и с женой… Не с Иродиадой, конечно. С Саломеей скорее. Гибну, гибну! — продолжал он весело. — Совсем гибну. Мне все теперь можно.

Пожалуй, так, подумал Ять. Похоже, действительно гибнет и все себе разрешил. Чтобы пропадать с полной уже безоглядностью, он мог выпросить у народного комиссара ордер на проживание, который ему не полагался, предать, ограбить, а то и убить: не мешайте гибнуть!

— Судьба невероятная, — все тем же хриплым шепотом говорил Казарин. — Девочка, ведьма, ребенок, колдунья, все вместе. Не знаю, за что мне это. Вероятно, надо зачем-нибудь, чтобы я погиб, вот и подсластили финал. Мы сколько с вами не виделись, с октября? В октябре я, кажется, еще помнил себя… Но теперь всё. Когда рушится империя, странные происходят вещи. (Словно в подтверждение его слов, с ветки в парке тяжело снялась ворона и, каркая, пролетела в глубь острова.) Тут все как карточный домик — и сознание, и устои. А может быть, вся империя для того и рухнула, чтобы я оказался с ней. Я пишу теперь… О, как я теперь пишу! Теперь, когда это все никому не нужно. Как она пришла ко мне, почему я? Не понимаю. Никогда не думал, что молодежь вообще знает мои книги. Но она пришла, и читала меня наизусть, и когда я услышал эти стихи — ее голосом, с ее молодым дыханием… тогда я понял, что написал! И понял, что ничего еще не написал… Я только для нее теперь пишу. Не думаете же вы, что я должен был остаться дома, с Иродиадой? Но у нее родители, а в меблирашки она не пойдет сама… Это Бог, Бог нам послал эту комнату. Или не Бог. Я боюсь думать, кто. Вы знаете, у нас, католиков, даже имя упоминать считается грехом. — Казарин принял католичество еще году в десятом и много писал об этом. — Не знаю, ничего не знаю. Но впервые за тридцать восемь лет чувствую, что живу.

— Рад за вас, — сказал Ять. — А кто еще тут из наших, я имею в виду — из Общества? Хмелев тут? Долгущов, Фельдман?

— Все, все здесь, и молодежь есть. Барцев, Льговский… Кто совсем переехал, кто так приходит — столоваться, греться. Некоторые ночевать по домам уходят — скоро мест не хватит, и так уж по двое стали селить, — а сюда идут хоть строчку в тепле написать. Клуб, и только. Идемте к нам, я вам покажу, как тут все…

— Слушайте, я ведь некоторым боком причастен, — не удержался Ять и, терзаемый чувством вины, рассказал Казарину о своем невольном участии в создании филологической богадельни нового типа. — Ей-Богу, я не думал ни о какой коммуне. Это они так решили, и я полагаю даже, что вариант не худший… Но как-то, знаете, страшно. Получается, что всё от меня.

— Да ничего не от вас, — махнул рукой Казарин и воткнул лопату в снег. — Все равно вечером снова навалит. Все бы хорошо тут, кабы не дежурства. Вы не думайте, идея коммуны не ваша, эдак вы и переворот себе припишете. Они давно начали собирать в такие дома — инвалидов отдельно, сифилитиков отдельно… Чем мы все не инвалиды? Нормальные люди такой двор за пять минут разгребут, а я второй час маюсь, одышка… Нет, с инвалидным домом — благое дело. Они у нас отняли последний хлеб, вот пусть и дают. Россию хотели спасать? Валяйте, начинайте с хранителей языка.

Он изобретательно оправдывал коммуну, поскольку сам был больше остальных заинтересован в ее существовании — она дала хлеб и кров ему и новой возлюбленной, — и Ятю должны были льстить эти оправдания. По крайней мере, можно было перестать терзаться. Он никому не повредил, составив свой список; Шельменко жив, и братья Шулаковы постыдно мной не ввержены в оковы… Но именно то, что вся эта история была на руку именно Казарину, раздражало Ятя особенно; вряд ли дело, выгодное Казарину, могло обернуться добром.

— А кто «она»? — спросил он небрежно, стыдясь собственного любопытства. Ять и сам не жаловался на отсутствие женского внимания, но Казарину доставались женщины, на которых нельзя было смотреть без тайного восхищения, отравленного завистью к недостойному счастливцу. Вероятно, этих особенных петербургских женщин одиннадцатого года, ледяных и пылких, привлекала казаринская способность всякий раз гибнуть и все-таки никогда не погибать, — способность по сути женская и женщинами ценимая.

— Она, она… — бормотал под нос Казарин, входя во дворец первым и обметая веником Бог весть где добытые валенки. — Она, луна, полна… дана… Вечно бормочешь какую-нибудь чушь, а в ней-то весь и смысл. А вы знаете, что мы тут живем без ключей? Истинная коммуна. Ключи от комнат есть только у коменданта, он же матрос. Но у нас и украсть нечего… Некоторые попытались соорудить засовы, а в общем — к чему засовы? Ну, идемте. Мы квартируем в первом этаже. Между прочим, вы очень кстати. Нынче у нас читка.

— Какая читка? — спросил Ять, осматриваясь. В высокие стрельчатые окна второго этажа лился серый мягкий снежный свет. Отчего-то именно в таком свете всегда рисовалось Ятю Средневековье. Муж уехал — в крестовый поход, положим; она ждет… Откуда бы во Франции настоящий снег? Но уход рыцаря в крестовый поход всегда представлялся ему в странных, здешних и вместе нездешних декорациях: в снегу, лежащем на еще зеленой траве. Серый, словно затканный паутиной зал; по стенам гобелены с охотой; в зале — она, словно уже погрузившаяся в трехлетний сон… Он знал, что подлинное Средневековье не имело с его видениями ничего общего; знал и то, что не он один творил себе такую легенду. Этими легендами, тайным знанием о них и пленил его с первой своей книги поэт, о котором он избегал теперь думать. Ходят тучи, да алеют зори, да летают журавли…

25