«Мандат. Настоящим удостоверяется, что газета „Наш путь“ является провереной мною лично и может выходить в санкцыонированом мною порядке без чинения ей каких-либо препятствий со стороны других комиссий и подкомиссий. Председатель Петроградского комитета по делам культурной политики Грачев».
Минкин изучал этот документ долго и так сверлил глазами каждую букву, что Ять не удивился бы, увидев бумагу прожженной в нескольких местах. Поглощенный изучением листка, комиссар даже не сразу отогнал Ятя, заглянувшего ему через плечо.
— Я не знаю никаких Грачевых, и Грачев мне не указ, — произнес Минкин уже менее уверенно.
— Зато он вас очень хорошо знает, — улыбнулся Мироходов и извлек из жилетного кармана еще одну бумагу, не менее грязную и исписанную тем же почерком. Ее Ять из-за, плеча читать не стал, опасаясь гневить комиссара.
— Если вам еще удается наладить связи с отдельными слабохарактерными товарищами, это не значит, что ваша газета неприкосновенна, — с ненавистью сказал Минкин, возвращая листки. — Я проверю, что за Грачев.
— Ради Бога, — кивнул Мироходов, — чрезвычайно обяжете. Если будут сомнения, заходите, я всегда рад представителю победившего класса.
Минкин окинул его таким взглядом, что менее хладнокровный представитель побежденного класса на месте Мироходова растаял бы в воздухе — но редактор только скрестил руки на груди и стоял так, пока комиссар с матросами и темным, стуча сапогами, выходили на лестницу.
— А в самом деле, кто такой Грачев? — спросил Ять, когда грохот затих и хлопнула дверь внизу.
— А я почем знаю? — картинно удивился Мироходов. — Сегодня Грачев, завтра будет Лебедев… Я решил птичками подписываться, чтобы соблюсти систему.
— Дайте посмотреть, — попросил Ять. На втором листке тем же твердым почерком было начертано:
«т. Минкин! Прошу умерить революционную бдительность. Гр. Мироходов известен лично мне. У молодой республики достаточьно врагов, и вы лутше послужите ее делу, истребляя их а не борясь с сочуствующими. Пред. Петр. Ком. По дел. Культ. Грачев».
Ниже красовалась печать, в которой Ять с изумлением узнал печатку, которую он сам подарил мироходовской младшей дочери на двенадцатилетие. Печатка изображала мышь, склонившуюся над книгой.
— Сами писали? — спросил он.
— Почему сам?! — искренне возмутился Мироходов. — Метранпаж писал! Где ж мне взять такую роспись? Это же росчерк повелителя миров!
— И верят?
— Да чему же тут не верить, голубчик! — воскликнул Мироходов. — Я ее специально грязными пальцами захватывал, чтобы был настоящий документ! Они всякой бумажке верят. Вы думаете, Минкину хочется мою газету закрывать? Не читал он мою газету! Он и помещение реквизировать не хочет: не видно разве — борец, фанатик! Ему нравится ходить и власть употреблять. Образ власти для него теперь — любой текст, написанный на бумаге. А уж когда бумага адресована лично ему… воля ваша, устоять невозможно! Он ведь послезавтра опять придет.
— А вы?
— А я ему опять бумагу, опять с печатью.
— А если узнает, что нету никакого Грачева?
— Да как же он это узнает, ежели и комиссии никакой нет! — вознегодовал Мироходов на непонятливость собеседника, от которого вправе был ожидать все-таки большей сообразительности. — Не может же он знать все комиссии! Их сейчас знаете сколько — комитетов, подкомитетов? В иерархии черт ногу сломит. Но раз его знают — значит, вышестоящие. Признак вышестоящего — знать подчиненных. А почем он ведает, вдруг этот Грачев шишка, вдруг он за неповиновение попрет Минкина из комиссаров на германский фронт?
— Но рано или поздно это раскроется, — покачал головой Ять.
— Рано или поздно все это кончится, — Мироходов обвел рукой окружающее пространство и вернулся в кабинет.
— Знаете что, — смеясь, проговорил Ять. — Выпишите и мне такую бумажку! Если не пригодится при встрече с патрулем, я для истории сберегу.
— Да пожалуйста, — пожал плечами Мироходов. — Будете писать мемуары — не забудьте упомянуть, что это придумал редактор «Нашей речи», большой путаник, но человек приличный.
Он взял лист серой бумаги, задумался, потом решительно начертал несколько строк и вручил Ятю. На листке стояло:
"Справкой удыставерено, что предявитель сего совершенно благонадежен и мною лично на сей предмет досмотрен. Председатель Петр. Раб. Сов. По вопр. Пролет. Благонад. Павлинов».
Росчерк занимал всю нижнюю половину страницы и в самом деле напоминал распущенный хвост.
На Сенной перед Ятем в наибольшей полноте и яркости развернулось зрелище, которое он привык уже видеть в Петрограде с пятнадцатого года, с первых военных неудач: иное дело, что в конце последней осени процесс этот неимоверно ускорился. На всем необъятном рынке с его колеблющимися, притопывающими, дышащими паром рядами, как и по всей России, тоже колеблющейся и окутанной паром, шел обмен необязательного на необходимое, избыточного на насущное. То, что было духовным хлебом для сотен — хорошо, ежели тысяч, — менялось на хлеб как таковой, сырой и землистый. На Сенной деньги стоили мало; валютой служили картофель, коричневые кубики мыла, плоская серебристая вобла с ее невыносимым и все же аппетитным запахом (и в нем-то Ять видел воплощение главного противоречия своей нынешней жизни — смесь отвращения и жадности, с которыми ел, смотрел, прислушивался).
Странным казалось, что столько сложных, изысканных атрибутов прежней жизни враз потеряли смысл. Все они обладали ценностью только во взаимосвязи, условием существования каждой была тысяча других, — сами по себе они были странны, как вынутая из мозаики стеклянная чешуйка с обрывком линии, пятнышком цвета. Во множестве продавали книги, и вид у торговцев был отнюдь не жалкий, как думал пугливый Ять, опасаясь слишком непереносимых впечатлений; расставание с книгами, понял он вскоре, вовсе не мучительно. Многие он со временем не только продал, а и сжег — февраль был жестокий, — но ведь тело книги, в сущности, служило только бедной оболочкой ее души, которая давно перекочевала в его собственную. Продавая книгу, ты ее не лишался. Были, конечно, картины душераздирающие, и с одной из таких начался для Ятя долгий обход Сенного. На углу Садовой стояла невысокая старуха, явно из мещанок, в длинном суконном пальто и темно-зеленом платке. На снегу рядом с ней лежала стопка книг, по виду самых дешевых, не единожды прочитанных, — Ять привычно различил Нагродскую; сверху лежала впервые им виденная книжка «Тепло и уютъ в вашемъ доме» — одно из бесчисленных и бесполезных пособий (полезных он не встречал), которыми вдруг наполнились книжные прилавки году в десятом. Тогда все кинулись догонять время, обустраивать свою жизнь сообразно с прогрессом — словно, отчаявшись одолеть проклятые вопросы, решили зайти с другой стороны и попытаться наладить жизнь снизу, без оглядки на абсолют. Потоком хлынули брошюры, и если какой-то год назад это были рекомендации по исканию и созиданию Бога, по овладению тайнами Тибета, то теперь тайны Тибета упоминались лишь применительно к аптеке, кухне и затеям под одеялом (восточная мудрость проникла решительно во все). Обывателя учили украшению жилищ, мясной и вегетарианской диете, уходу за ногтями, стихосложению, искусству составления писем; многие приятели Ятя сделали тогда небольшие, но быстрые деньги на выполнении заказа времени. Потом пришла сначала порнографическая, а затем патриотическая мода, между которыми успела еще вклиниться волна любовных саг, каждая по три тома.