Орфография - Страница 57


К оглавлению

57

— А, вы? Рад, — сухо сказал Корабельников. — К нам?

— Нет, я послушать. Меня Льговский позвал.

— Через час начнем. Вот, отнесите пока наверх, ждут, — он кивнул на только что дорисованный двумя бледными юношами плакат «Вырвем запятые из книг и пустим кометами!» Восклицательный знак они, судя по всему, решили пока пощадить. Ять беспрекословно подчинился, отнес плакат в бывшую столовую на втором этаже, где несколько девушек — явных гимназисток по виду — уже натягивали огромный кумачовый транспарант «Долой искусство жирных».

Там же, на втором этаже, сидел высокий старик в поношенном черном пальто. Он прижимал к груди толстый кожаный портфель и испуганно озирался, не понимая, куда попал и что от него требуется. Вероятно, это и был хваленый Борисоглебский. Ять поклонился ему и вернулся вниз. Навстречу, дружелюбно улыбаясь, поднимался Льговский. Он тащил фанерный щит, на котором поверх хаоса кое-как валявшихся русских и латинских букв был густо намалеван китайский иероглиф.

— А повеселей у нас будет, чем на Елагином. Правда? — спросил он, подмигивая.

— Фельдман тоже у вас живет?

— Да, на первом этаже. Он у себя пока, отдыхает. Скоро Соломин подойдет.

— Соломин — с вами? — поразился Ять.

— Еще как, — усмехнулся Льговский.

«Вот все крайности и сошлись», — подумал Ять, покачал головой и пошел прикурить у Корабельникова: кончились спички.

— Только курите на улице. Больше одного курильщика при Косте нельзя, — Корабельников заботливо кивнул на юродивого вождя, так и не открывшего глаз. На лице младшего футуриста читалось благоговение.

31

Импровизированный вечер по случаю открытия второй петроградской филологической коммуны начался в половине восьмого, когда подъехал все тот же Чарнолуский с подарками: три банки краски, огромный рулон кумача, баллон клея и три таинственные коробки, которые он вместе с шофером демократично помогал разгружать. Корабельников ласково приветствовал его. Чарнолуский, имитируя мальчишескую легкость, столь уместную в облике строителя нового мира, взбежал по лестнице на второй этаж, осмотрел столовую, вгляделся в иероглиф, кивнул, якобы все поняв, и с особенным вниманием воззрился сквозь пенсне на тропининский портрет Пушкина, повешенный вверх ногами.

— Это за что же вы его так? — поинтересовался он у Корабельникова.

— Это мы не его, — хмуро ответил тот, — а портрет. Самого бы мы распропагандировали, к нам бы ушел.

Чарнолуский усмехнулся и уселся во втором ряду.

Первым говорил Льговский, кратко объяснивший причины возникновения Крестовской коммуны. Несколько слов сказал Фельдман, «позволивший себе выразить надежду, что в горниле войны и социальных катаклизмов (слова „революция“ он старательно избегал) выкуется новое искусство, а без нового искусства не будет нового человека». Он был несколько растерян происходящим, но его успокоил Борисов. Сам Борисов говорил дольше — о крахе академической науки, о том, что филология без литературы мертва, что новая литература отвергает идею возврата к вчерашнему, а потому и ученые не должны отрываться от объекта своего исследования. Он выразил надежду (кивнув комиссару), что новая власть не будет препятствовать свободному самовыражению.

Выступление Корабельникова смутило Ятя. Он начал с того, что предостерег «милейшего Александра Владимировича» от поощрения свободного самовыражения. «Свободно самовыражается и вор в трамвае. Десять лет в русской литературе мертвые хватали живых. Сегодня надо закопать мертвых и помогать только новому искусству. Дядя Ваня, жующий на сцене свои страданьица среди раззолоченных декораций, — не просто трухлявое барахло, но такое же угнетение, как Романовы. Потом, в радостное и сытое время, любите что хотите и самовыражайтесь хоть на заборе. Но сейчас идет драка, драка живых с мертвыми, и поддерживать надо живых. Разговоры про свободу сейчас на руку тем, кто свободу как раз душил и хочет душить дальше. Я прошу прощения у Борисова, он хороший парень, просто не знает, что говорит. Он сказал тут, что филология должна быть с литературой. Вот пусть и слушается нас, литература — это мы. Мы из него эту академическую пыль выколотим, и он сам почувствует, насколько легче стало».

Борисов ухмылялся в бороду, но не возражал. Все это могло сойти за обычный эпатаж анфан террибля, однако Ять не склонен был умиляться. Он понимал, что Корабельников мстит всем, кто затирал и презирал его прежде, — и в этом не было бы ничего дурного, ежели бы он не апеллировал к государственной помощи.

— А теперь, — с места сказал Льговский в полной тишине, наступившей после корабельниковского рокота, — мы получим небывалую еще возможность выслушать величайшего социального мыслителя, чьи мечты сбываются сейчас. Мы, молодые (Ять особенно отметил про себя этих «молодых», довольно забавных в устах человека, стремившегося к солидности), возникли не на пустом месте. Были те, кто обгонял свое время и мыслил в иных категориях. Один из этих гигантов прошлого — автор «Орфографии будущего» Григорий Константинович Борисоглебский. Этот революционер в науке изложит нам сейчас свой взгляд на происходящее.

Никто не шелохнулся. Борисоглебский был погружен в размышления и по-прежнему сжимал портфель.

— Григорий Константинович! — повысил голос Льговский. — Мы вас слушаем!

Борисоглебский вскинул на него безумные глаза.

— Все не то, все не то! — горячо заговорил он, вставая. — Вспомним богов языческих: количество их в разных религиях достигало нескольких сотен. Число их неуклонно сокращалось, и жертвы становились все более формальными. Не следует умножать, ибо закон витализма — убывание. Таким образом, мы видим, что в основе мира всегда лежало выявление единого закона там, где прежде соблюдалось двадцать. Упрощение и единство — вот закон мира, и вы неправы, дробя свое сообщество, отделяясь, переселяясь и прочая. Упразднение орфографии — первый шаг, а вы не хотите сделать второго. Вы говорили: искусство. Но где искусство? Я вижу ваши картины и плакаты, где вы иероглиф предлагаете. Но букв тридцать семь, а иероглифов три тысячи. Я не за отказ от письменности, нет. Есть идиоты, которые так меня интерпретируют. Но я за единое знание, которое постигнет все законы и сведет в одну науку, и созданию этой единой науки должны себя посвятить мы все. Я об этом хотел говорить, а вовсе не о ваших разделениях. Город полон хамов, хамы толкаются, не желают элементарно выслушать, — старик гневно потрясал кулаками и понес полную чушь, и, если бы Льговский не успел вклиниться в паузу (Борисоглебский закашлялся), собрание завершилось бы фарсом. Но он усадил старика, поблагодарил его за присутствие на открытии коммуны и пригласил Барцева прочесть несколько стихотворений. Следом за Барцевым читал Мельников — что-то о степях, и столь же невыносимо нудное, как сами эти степи. Футуризм на поверку оказывался еще скучней архаизма.

57