Определение «достойная» применительно к русской жизни, как заметил Ять, заменяло либеральным публицистам все конкретные слова — «сытая», «свободная», «просвещенная» и пр.
— Ведь они, — тут Хламида подпустил мечтательности, — они — в большинстве своем — люди удивительные! Удивительные, да. Лучших — нет, уморили лучших, самодержавие российское само виновато, что у него теперь такие враги. Приходится с теми иметь дело, кто до сего дня остался. Но — есть мечта в душах их, и любят они людей, со всем их окаянством. Зверье любят… да. С ними много сейчас нечестных, временных: вот — я знаю — Корабельников. Я — не верю ему, прежде верил, теперь знаю, что ему, кроме славы и гонораров, ничего особенного не нужно! Он хочет их руками — для себя место расчистить, я — видел таких, их недолго потом помнят. Но из тех, что с ними пошли, есть — честные (он назвал несколько никому не ведомых фамилий, ибо уважал только тех литераторов, которым мог покровительствовать: едва они начинали составлять ему конкуренцию, благотворительность кончалась и автор объявлялся продавшимся или зазнавшимся). Это — люди сильные, самобытные, жизнь видели и могут рассказать о ней. Если хотите знать мое мнение, без большевиков — не выбраться России из ямы. Но и с теми большевиками, которые есть, — не выбраться. А потому, по скромному моему разумению, раз уж вы спросили меня, — долг наш понятен: в меру сил делать из них тех людей, на которых не стыдно оставить судьбу Родины. Так что предложение об издательстве, думаю я, следует вам принять… и если нужна вам помощь моя, то — вот она.
Этого никто не ожидал: даже согласие Хламиды на встречу с радикальной оппозицией было чудом — а тут он сам предлагал сотрудничество! Тронуть его никто не решился бы, большевики, хоть и кривясь, терпели его «новожизненскую» публицистику, — стало быть, и издательство с ним во главе могло просуществовать как минимум несколько месяцев.
— Так я поговорю с Чарнолуским, — говорил Хламида, собирая свои бумаги, так и не понадобившиеся ему во время беседы. — Я давно его знаю, человек милый, и странности у него милые. Пишет пьесы, не умеет этого скрыть — ну, куда годится? — Теперь главное было решено, и Хламида позволил себе предаться обаятельным воспоминаниям. — В Италии часто встречались с ним, год он там прожил… да! Много врут про него, этому — не верьте: местные рыбаки с первого взгляда отличают, кто — человек. Его — любили они, говорили: вот идет легкий синьор! Он, знаете, и в самом деле пухлый, а легкий: в лодку, бывало, садился — почти не чувствовалось. Не погружается лодка, а? Какой удивительный…
— А черт его знает, — говорил Казарин, идя с Ятем и Ашхарумовой через заснеженный сад к дворцовой кухне. — Может, они ему за то и платят, чтобы он всю оппозицию гасил в зародыше. К нему идут за поддержкой, а он и говорит: ну какая оппозиция, дорогие мои? Плетью обуха не перешибешь, давайте улучшать, просвещать… В жизни не встречал человека, который бы так врал — и, главное, сам бы так верил! Как всегда, Казарин предполагал в человеке худшее и с редкой убедительностью обосновывал свои предположения.
— По-моему, они глуповаты для такого дальнего прицела, — отозвался Ять. — И они, и он…
— За что вы его так не любите? — спросила Ашхарумова у обоих.
— А тебе что, понравился? — Казарин даже остановился.
— Не понравился, но он добрый, это же видно…
— Толку от его доброты, — сказал Казарин. — Добрых людей ненавижу, злые хоть не врут… Ну, где твой подземный ход?
Матрос Елисеев спал. Разбудить его и объяснить, что никакой еды они брать не станут, а интересуются только древним лазом, оказалось непросто. Он долго тер глаза, мотал головой и ругался, и пахло от него прекрасным, не до конца еще перегоревшим в организме самогоном. Поняв, что никто не собирается разграблять вверенные ему запасы, он разрешил им наконец засветить кухонную керосиновую лампу и обследовать треснувшую плиту.
— Вот ведь дамочка, — приговаривал он уже добродушно, — отовсюду ход найдет…
Вместе они приподняли и оттащили в сторону тяжелую мокрую плиту. Под ней и впрямь открывался квадратный лаз.
— Ну, полезли? — спросила Ашхарумова.
— Да ты что! — решительно воспротивился Казарин. — В такое время, ночью…
— А когда же?
— Вот потеплеет, подсохнет, и полезем. Не торопись, успеется.
— Ять, да скажите же вы ему!
— Скажу, что он совершенно прав, — заявил Ять. — Ночью лезть в какой-то подпол… сырость, мокрицы… безумие! Вы ведь даже не знаете, куда он ведет.
— То-то и интересно!
Ашхарумова была разочарована и на обратном пути к дворцу дулась. Казарин же, наоборот, хотел поговорить, шел уже медленнее, а возле древнего дуба, торчавшего посреди Масляного луга, остановился вовсе.
— Ведь слов никаких нет, Ять, как я люблю все это! — заговорил он, обводя рукой смутное пространство снежной ночи, — Ни в каком другом городе нет такой гибельности. Вы скажете — Венеция (Ять не сказал бы ничего подобного, потому что в Венеции так и не побывал, а теперь уж и не надеялся). — Но Венеция по сравнению с Питером — курорт, кишащий здоровяками, прямо-таки пляж! Питер — последний форпост этой цивилизации, далеко выдвинутый в северное болото. Дальше — только полярные области. Посмотрите на все это, — он указал на заснеженные беседки. — Какому эллину, какому римлянину приснились бы античные постройки, рассчитанные на левантийский климат, — среди снежных полян? И какой это был бы грозный, прекрасный сон! Каждый получает, чего втайне хочет, и я всегда хотел втайне именно такой судьбы. Поздний Рим, крах империи, земля из-под ног…