Все это Ять мгновенно припомнил, стремительно, на холодном ветру, проглядывая газету. Поэма помещалась на последней странице, набранная узко и тесно. Голос узнавался с первой строки, и, как всегда, речь шла о главном, о том, что станет единственным знаком времени. Он начал с ветра, и точно — был ветер; он дул, конечно, не сильней, чем в прошлые зимы, но странным образом усиливался в воображении пешехода, идущего по пустынной улице. Никогда в городе не было так пусто — а потому и так страшно под этими налетающими порывами. Были мотающиеся плакаты, бессмысленные, как старые афиши; было страшное количество девок, уродливых, растолстевших от накрученного на них тряпья. И метель, которую он всегда писал как мятель — второе отклонение его личной орфографии от общепринятой: первым был жолтый. Впрочем, он был в своем праве, производя мергель не от скучного дворницкого «мести», но от сминающего душу смятения.
Ять и сам ненавидел потерянных людей, из которых словно разом выпустили воздух, — людей, стоявших на трамвайных путях, в подворотнях, попросту остановившихся среди улицы в тупой трагической задумчивости: да я ли это? и что тут делаю? Он знал, что сами эти люди сроду никого не пожалели, прячась в уюте своих квартир, за их картонными, как оказалось, стенами; но эти же люди имели право на сострадание, на свою жалкую, грошовую жизнь, наивное и неумелое хищничество, смешные и болезненные привязанности — и грешно было радоваться их жалобным глазам, согбенно-вопросительным позам… Мерзко было все — и то, что гибло, и то, что шло на смену, — что же заставило его видеть во всем этом волшебную перспективу, которая, бывает, открывается вдруг на ночной улице после снежной ночи? Ять видел такой внезапно улегшийся снегопад, когда шел от Зайки — и в черно-белой перспективе, в бледном свете внезапно включившегося электричества разглядел своего мальчика, странного гостя, исчезнувшего, словно его и не было. Там, в этой же перспективе, можно было, оказывается, увидеть и того, кому совершенно нечего делать в городе, стираемом с лица земли.
Ять мог еще представить Его ходящим по домам, подающим кружку воды или ломоть хлеба умирающему от голода старику; он мог представить Его утешающим ребенка, гладящим бездомную собаку, — одного он не мог себе представить: Христа во главе патруля, в котором было отчего-то двенадцать человек (беспардонная, бессмысленная натяжка — ходили по трое, пятеро, семеро, всегда нечетными группами, словно в расчете на случай, когда вопрос об аресте и расстреле придется решать простым голосованием, — так вот, чтоб без споров). Ему надо было, чтобы ходили двенадцать, и он ничтоже сумняшеся их придумал, подогнал под число апостолов, кощунственно (и как неумело, по-детски!) приклеил евангельские имена…
И страшно было подумать, что, если Христос действительно может прийти только в вымерший, вымерзший город, в котором выморожено, запугано, загнано в клетку все человеческое, — Ять знать не хотел такого Христа.
Наутро он с очередными «Листками» отправился к Мироходову и застал там Грэма, славившегося умением выбивать авансы. Однажды он просто улегся на диван в приемной Аверченко и не уходил, пока ему не вынесли пять рублей. Теперь он уговаривал Мироходова, но тот, похоже, сопротивлялся больше для порядку.
— Но учтите, — сказал он наконец, вытаскивая мятую пятирублевку, — рассказа вашего я все равно печатать не буду.
— Почему? — изумился Ять. — Простите, что вторгся в ваш спор, но…
— Прекратилась газета. Пришел Минкин и прекратил. Никакие птички не спасли. Вот, возьмите гонорар.
— Но позвольте, позвольте! Какой же гонорар, если не печатаете?
— Да какая разница, напечатано или нет? — Мироходов поднял на него кроткие, часто моргающие глаза. — Он делает свое дело, а мы свое. Он газету закрывает, а мы рукописи собираем. И платим, пока есть чем. Деньги уж тоже ничего не стоят… Меняем бумагу на бумагу, но в том-то и смысл! Если бы жизнь свести к реальности, чем бы она стала? Минкин закрывает — хотя резона в этом нет никакого; я со своей стороны принимаю авторов — не закрывать же лавочку?
— Но есть надежда, что откроют?
— Надежда всегда есть, да только не в этом дело. Ну не все ли вам равно, Ять, — двадцать человек прочли ваше сочинение или двести? Вы написали, и будьте довольны. Главное, чтобы вещь явилась, а когда до нее дойдет черед — один Бог ведает. Что должно увидеть свет — увидит. Напишите нам еще что-нибудь, рубрика ваша очень нравится читателю. Вы заметили, что мы, газетчики, всегда говорим «читатель»? Будто он один? Вот он и стал один, и гораздо почетнее писать для одного, нежели для сотни. Во мне можете не сомневаться.
— Это мысль благородная, — сказал Грэм. — Ваш должник. Ну, благодарствуйте.
На лестнице Грэм шел чуть впереди и бурчал себе под нос: «Благородно… не откажешь, благородно… Прост, но с понятием…»
— Бежать надо, — вслух сказал Ять, адресуясь, собственно, не к Грэму, а к себе самому. — Если и газеты не будет, я не выживу.
Внезапно Грэм остановился посреди лестничного пролета и обернулся к нему.
— А вы готовы бежать? — спросил он в упор.
— Смотря куда, — пожал Ять плечами. — Проситься к елагинцам мне стыдно, проситься к крестовцам не позволяет образ мыслей, а без добавочного пайка я долго не протяну.
На улице буйствовал ветер, обоим не хотелось выходить. Грэм закурил.
— Если вы надежны, — сказал он тихо, — и если вы готовы, я мог бы предложить вам уехать. Я как раз ищу спутника. Вы из тех людей, о которых сразу не вспоминаешь, но потом изумляешься: как же я о нем не подумал сразу? Это вам много вредит, но много и помогает, — добавил он, подняв палец.