— Но теперь вы понимаете, — упорствовал Свинецкий, — что счастье — в постоянной борьбе, прежде всего с собой? Что надо ежесекундно себя закалять для возможной битвы? Найдись один человек, который воодушевил бы массу, — и этого крошку-диктатора погнали бы в три шеи без нашей помощи!
— Не знаю, — задумался Ять, — не знаю… Я знаю только, что вы недооцениваете его. Да, дурак, да, трус, да, мелкий диктатор… но он не остановился бы ни перед чем, я уверен. Я чувствовал за ним страшную волю — говорю это не в оправдание своей трусости, но чтобы вы не успокаивались. Я еще не встречал таких людей, хотя много писал о городских низах. Говорю вам — это что-то новое.
— Ничего нового, — покачал головой Свинецкий. — Не демонизируйте зло, в нем нет ничего интересного. Главное — что вы поняли теперь, в какого моллюска превращает человека неверие. Ведь поняли?
— Я и не сомневался в этом. Отсюда вся моя ненависть к себе… хотя, что скрывать, и гордость иногда.
— Вам ясно, что вы должны вернуться в участок? — просто спросил Свинецкий.
— Да, да, конечно! — горячо ответил Ять. — Я виноват перед вами…
— Ненадолго, — успокоил Свинецкий. — Еще два-три разговора — и вы поймете всё. Но без этого символического пребывания там вы не прочувствуете, что такое ненависть.
— Я не буду ненавидеть вас, — покачал головой Ять.
— Речь не обо мне. Как бы то ни было, на сегодняшний вечер и на всю ночь вы свободны. А утром пожалуйте в участок — денька на два, на три. Там подумаем, что с вами делать. Может быть, поработаем вместе в управе. Грэма я тоже звал, но он хочет уйти с утра. Говорит, что вернется к Рыленко — хочет писать какую-то мистерию…
— Последний вопрос, — сказал Ять. — Что вы думаете делать с орфографией?
— С орфографией? — изумился Свинецкий. — Об этом я, признаться, не думал… Вы и займитесь, когда выйдете. Есть у вас идея реформы?
— В последнее время мне кажется, что надо изъять только меня. Все остальное пусть будет как будет. И твердый знак после слов пусть остается. А то у нас слишком мало еров, понимаете?
— Ну уж нет, — твердо сказал Свинецкий. — Изымать себя я вам не дам ни при каких обстоятельствах. Нужно только ввести твердые правила, как вас употреблять, — и почаще менять их, чтобы умы не коснели. Но обо всем этом надо подумать серьезно, когда я решу вопросы с продовольствием и армией. Ладно, идите к невесте. Ждет, наверное.
— Спасибо, — сказал Ять, чувствуя, как к горлу его подступают слезы — сладкие слезы прощенного.
— Господи, как я тебя люблю, — плакала Таня. — Как я тебя люблю.
— Не плачь, маленькая, — повторял Ять, гладя ее волосы, плечи, руки. — Что ты? Все же кончилось. Мы скоро с тобой уедем.
— Ах, ты не представляешь, как я боялась все это время. Стоило тебе приехать, и они как с ума посходили…
— Ну конечно. Так всегда бывает. Любовь устраивает вокруг себя бурю.
— Нет, я знаю, знаю: ты опять уйдешь… Все это у нас всегда ненадолго. Мы не можем быть вместе долго: слишком горячо.
— Мы уже расходились, Танька, — кому было лучше?
— Никому, но это, наверное, неизбежно. Обними меня, мне холодно. Что он все ходит и ходит?
Внизу по диагонали мерял комнату Зуев — не мог заснуть: видимо, от переживаний этого дня. Маринелли так и не пришел — праздновал счастливое избавление с новыми победителями.
— Я не могу без тебя, но всегда есть что-то… Все дело в этой аналогии, по которой не может установиться никакая власть. Все бездарны, все смешны, ни одна не удержится. Так и у нас с тобой не может быть семьи — постоянной семьи. Ты понимаешь? Всегда будет полная радуга, все испытания, все страсти, все виды тоски — и опять разрыв, и до новой вспышки, пока кто-то не выдержит…
— Танька, хотя бы накануне возвращения в участок можно и не говорить мне таких вещей.
— Он же сказал — два дня, и ты в городской управе.
— Все равно. Я буду бояться, что ты сбежишь.
— Я никуда не сбегу, сбегаешь ты, всегда ты… Вдали грохнул выстрел.
— Что это? — вскочила она.
— Не бойся, анархисты пьянствуют, в воздух палят.
— Где они взяли столько вина? — сонно протянула Таня. — Неужели склады?
— Вряд ли. Они люди сторонние, про них не знают. Не обращай на них внимания.
— Да, не обратишь тут…
— Ну, вспомни садовника. Ничто так не успокаивает, как мысль о счастливо миновавшей опасности.
— Не знаю, Ять. У меня не так. Я принимаюсь тысячу раз все перебирать в уме и бояться заново…
— Не бойся. Всегда придет какой-нибудь Свинецкий и спасет.
Она теснее прижалась к нему, заворочалась, смешно заворчала — «костлявый, костлявый», — и скоро заснула; он чувствовал плечом сонное ровное тепло. Ну вот, подумал он, все и позади.
Вроде бы с самого начала все шло по предугаданной им схеме — удержать распадающийся мир можно было только ценой упрощения, выбора самой простой и надежной власти; чем больше у власти было ограничений — тем быстрей она падала. Гетман оказался проще большевиков, ибо в фундамент главного разделения положил самый простой, изначальный признак; и его, и татар скинули анархисты, разрешившие себе вообще все… Осталось понять, кто будет проще анархистов. В новую победу Свинецкого верилось с трудом — отсюда была и тревога; Ять знал, что вне теплицы пальме не жить, а Гурзуф, даром что весенний, на теплицу не походил. Может быть, все проще? Может быть, все решается готовностью к смерти и кто больше всего к ней готов — тот и победит? Может быть, потому христианство и одолело всех варваров своей сложностью, что варвару жить хочется, — а христианин швыряет жизнь в лицо врагу, и с этой армией смертников ничего уже не поделаешь? О, тогда у Свинецкого было большое будущее, — но где ему набрать такую армию? Он же, Ять, — не боец вовсе: вот почему так страшна была ему мысль о завтрашней осаде. Если бы не любовь, как было бы легко умирать. Но как жаль оставить… Надо любить то, чего не бывает, — как Свинецкий. Господи, как глубоко сидит во мне Ветхий Завет — семейственность, очаг, проклятое наследство отца… Бродит сын, потерявший отца, бродит отец, потерявший сына, — и все никак не сойдутся. Не верю, что Христос вернулся к Отцу. После всего, что он тут нашел, — как вернуться, как сказать «Твой мир хорош»?! Но с любовью ничего не поделаешь, и вот они ищут один другого, не понимая еще, что разошлись навеки; и все мы мучаемся, пытаясь их свести, — но никак не поймем, что свести нельзя: либо один, либо другой… Господи, зачем ты не сделал меня человеком одной крови… одной крови хоть с кем-нибудь…