Он всхлипнул и затрясся.
— Хороший город был, — проговорил он, глядя на Ятя сквозь слезы. — Хороший город…
Ять без сил опустился на камень у его ног. Он не знал, сколько они так просидели вместе. Солнца не было, с гор продолжала ползти серая сонная дымка. Ни единый корабль не показывался вдали.
На первом этаже было пусто. Ять увидел только, что Зуев всю ночь рвал и жег бумаги. На втором этаже на кровати сидела Таня, перед ней на коленях стоял Зуев, и она гладила его по голове с тем же выражением обреченности и тоски, с каким обнимала Ятя на набережной три недели тому назад. Ять замер на пороге. Она подняла на него глаза, в которых, как и у Пастилаки, стояли непролитые слезы, и сказала:
— Да. Вот так. Зуев не обернулся. Может быть, он и в самом деле от блаженства потерял слух.
— Я вернулся, Таня, — сказал Ять, ничего еще не понимая. — Свинецкий убит. Зуев обернулся и встал.
— Как — убит?
— Ночью взяли Голицынские склады. Они за этим и прибыли.
— Ну что ж, — сказала Таня. — И за чем бы им еще прибывать?
— Свинецкого убили, — повторил Ять. — Он пытался их остановить, и…
— Ну, убили, — тускло сказала Таня. — Его все равно бы убили. Свинецкий был не жилецкий.
— И ты можешь так спокойно об этом говорить?
— А как мне еще об этом говорить, Ять? — протянула она. — Как мне еще говорить, когда тут убили меня?
— Не плачь, не плачь, ради Бога. — Зуев кинулся к ней, снова встал на колени, обнял. — Ять, я вам сейчас все объясню, — обернулся он. — Сейчас, сейчас… Может быть, водички?
— Я бы спирту выпила, — сказала Таня.
— Сейчас, — Зуев метнулся к столу, на котором еще стояла та самая бутыль, выменянная у татар для ночной трапезы. Он налил ей в стакан мутной виноградной водки, Таня залпом выпила и поморщилась. Ять знал, что от слез всякий едкий вкус усиливается — даже теперь, начиная догадываться обо всем, он чувствовал все, что должна была чувствовать она, и тоже скривился.
— Прости меня, Ять, — сказала она хрипло. — Прости. Я думала сказать тебе, когда ты выйдешь. Я сейчас скажу тебе все, сейчас… — Она глубоко вздохнула. — Ну, слушай: я во всем виновата сама. Никто не мог подумать, что ты окажешься тут. Я давно с ним, давно… с того времени, как приехала, то есть с августа, что ли? — Она всхлипнула. — Ты же не приехал ко мне тогда, ты не виделся со мной два года… Господи, что я делала в эти два года! Но я думала, все время думала о тебе! — Чем дальше она говорила, тем неудержимее плакала, но и сквозь слезы продолжала, давясь и всхлипывая: — Что я могла, Ять? Куда мне было деваться? Он здешний, он хороший человек… он, можно сказать, спас меня! Здесь такие страшные зимы… Я жила у него, тут приехал ты… ну, Ять! Что ты так смотришь? Витя добрый, он понял… он все простил… Но пойми, тут нельзя больше быть! Мы с самого начала думали, как уехать. Наконец в феврале он узнал, что в конце марта в Ялту зайдет французский торговый корабль… Это последний корабль — они заберут из Крыма всех иностранцев… Нам сказали в порту, это страшный секрет… За большие деньги туда можно попасть. Витя решил продать дом, его хотел купить этот дуканщик… Мы сговорились, что двадцать седьмого уйдем, а он въедет, еще в феврале сговорились! Ты понимаешь теперь, что наделал этот садовник? Ять! Ять! Не молчи, Ять!
Но Ять молчал, потому что понял теперь, за что собирался рисковать жизнью в осажденном доме. О несчастный идиот, когда ты станешь человеком? Он собирался умирать за неприкосновенность чужого жилища, а умер бы за то, чтобы дом не задаром достался дуканщику; за то, чтобы Таня могла уехать с другим!
— Вчера вечером, пока ты сидел со Свинецким в кофейне, — все так же навзрыд рассказывала она, — пришел этот Кавалеридзе… Черт бы его побрал совсем! — вдруг закричала она сквозь слезы. — Я думала, все сорвется, я останусь с тобой, я умру с тобой! Но он принес золото, все, что копил… все свои мерзкие кольца! Этого хватит, чтобы уехать…
«То-то дукан был закрыт», — понял Ять.
— Ночью я уничтожил архив, — сказал Зуев непонятно зачем: то ли чтобы утешить Ятя — мол, не тебе одному несладко, — то ли чтобы успокоить насчет судьбы архива: никому не достанется. — Жег редчайшие изыскания, рисунки, легенды… Осталось только несколько альмекских вещиц. Не возьмете на память? — И он протянул Ятю костяную дудочку, изогнутую буквой Z.
Ять машинально взял альмекский предмет и сунул в карман.
— Ну что ты молчишь?! — закричала Таня. — Что такого я сделала, в конце концов?! Ведь не возненавидела же я тебя, когда ты два года не вспоминал обо мне! Ты помнишь сам, как я тебя встретила! Я за все это время не сказала о тебе ни одного плохого слова. Витя, говори же хоть что-нибудь, почему я оправдываюсь одна! — Она упала на кровать, уткнула лицо в подушку и принялась молотить ее кулачками.
Ять умер бы за каждый из этих кулачков, за каждую жилку на них, — но все это не мешало ему понимать главное, самое страшное, чего не понимала она. Он с трудом разлепил губы; было больно говорить, больно набирать воздух — словно его ударили, но не извне, а изнутри; словно что-то разорвалось в нем и ударило в ребра, в легкие, в горло.
— Таня, не в этом дело. Но скажи: ты полгода прожила с ним… и после этого… в его доме… со мной, у него на глазах… Как ты могла, Таня? Неужели я бы не понял? Зуев, — он перевел взгляд на Зуева, — почему вы не убили меня?
— Но как же… — забормотал историк. — Таня столько рассказывала о вас… о вашей жизни с ней… Я все понимаю, я не имею права на ее жизнь до встречи со мною…