Орфография - Страница 142


К оглавлению

142

— Только не этого, — твердо сказал Хмелев. — Этот все сведет на примирение. Их прихвостней привлекать к делу бесполезно: да, да, а как дойдет до дела — не могу, болен… Даже не пробуйте. Если сам заявится — другое дело.

Извольский развил деятельность бешеную. На следующий день взамен унесенных железных печек «его люди» — крепкие немногословные ребята — привезли пятнадцать других, более ржавых, однако вполне исправных. Никто особенно не расспрашивал, откуда взялись печки, — ясно же, что у Извольского вообще неограниченные способности по добыванию ценных предметов. Да и чувствовать себя последним оплотом петроградской интеллигенции было приятнее, нежели разбредаться по выстуженным домам и доживать в одиночестве.

— И все-таки, — сказал Фельдман, — это возмутительное свинство. Нет, нет, и не уговаривайте. Ведь вы понимаете, как после этого выглядим мы… ну, все мы?

Корабельников мрачно вышагивал по своей комнате. Уход Льговского сильно его озлобил. Это было прямое предательство, бегство с передовых позиций. И тут еще это безобразие в Елагинском. Вот представьте: вы воюете. И узнаете, что врагу в этот день не подвезли каши. На войне, может быть, все средства хороши, и добить голодного врага тем легче. Но наши войны другие, они пушками не выигрываются. И кто отнимает пайки? Своя же власть, те, кому он так искренне намеревался помогать в святом деле мирового переустройства. Какое же это переустройство? Закрыть — да, он сам предлагал разогнать Елагинскую коммуну. Но осаждать… морить голодом… вывозить печи… Чего доброго, пересажают еще.

— И что? — зло спросил Корабельников. — Вы вернуться хотите?

— Вернуться, к сожалению, нельзя. Но, может, вы с Чарнолуским поговорите? Объясните ему, что это самоубийство, что это дискредитирует его же…

— Нет у него выбора, понимаете? — останавливаясь прямо напротив Фельдмана, сказал Корабельников. — Нету. Они сами все сделали. Они хотят рыбку съесть и на елку влезть: вы нас кормите, а мы вас будем помоями поливать и заговорчики плести. Ну, а в Смольном тоже решили драться всерьез. Лично я их понять могу. А то ваш брат интеллигент все думает: можно гусей дразнить до бесконечности. Гуси начнут щипаться — он тут же: свобода, свобода! Много свободы было под Романовыми?

— Знаете, об этом можно уже спорить, — быстро заговорил Фельдман, — это уже предмет для спора, но спор надо вести… И нужно обеспечивать необходимым, чтобы он мог идти… Ведь это наше, понимаете, наше дело спорить с ними — административно же это не решается! Культура — ведь это такая вещь… это же не политика, тут не может быть правых. В политике спор, вероятно, вреден, но в науке это единственное условие… Мы для того и должны все время друг с другом воевать, чтобы лились чернила, а не кровь, это наша жертва миру, если хотите…

— Елагинские не спорить хотят, — мрачно сказал Митурин. — Они воевать хотят. Только так, чтоб у Чарнолуского руки были связаны. Ну, понятно — старые, больные, голодные… Мне можно все, а тебе во, — он показал огромную грозную фигу.

— Но вы понимаете, что мы не можем просто так… Что это с нашей стороны уже неприлично — смолчать после таких мер? Знаете слова Вольтера: я ненавижу ваши убеждения, но готов умереть за ваше право их высказать?

— Вольтеру хорошо было, — усмехнулся Краминов из своего угла. — Сидел себе в эмиграции и в ус не дул. А я не готов умирать за их право, потому что им чихать на мое право!

— Это один Бог рассудит, кто из вас прав, — торопливо повторял Фельдман, — вы не можете брать его полномочия…

— Про Бога — это к товарищу попу. — Корабельников кивнул на дверь. Алексей Галицкий часто приходил в Крестовскую коммуну, один раз даже приехал на автомобиле, — но на постоянное жительство не перебирался. Соломин, который в последнее время не ладил с Фельдманом, тоже не пришел на собрание.

— Если по совести, — сказал вдруг Мельников, почти никогда не открывавший рта на общих собраниях, — то равенство есть равенство. Ты, Саша, неправ. Когда бьются двое и сломался меч, то и другой брось меч, чтобы видели горы, как надо — честно. Надо бросить меч, я разумею — паек. Мы таковичи, и пусть видят.

— Но с какой стати? — взорвался Корабельников. — Прости, но тут — прямое юродство! Ты, может быть, и не пишешь плакатов, тут твое право, один может агитировать, другой работает с языком. И то и другое — работа. Но чтобы мне картошки не испечь, чтобы девчонкам, которые по трафарету раскрашивают сотню плакатов, каши себе не сварить, — это, извини меня, черт-те что! Ради красивого жеста разбрасываться… решать за всех…

— Саша, тебе и мертвому эту картошку еще будут в спину кидать, — тихо сказал Мельников. — Ты не знаешь, а я знаю. Надо отказаться, мы заработаем. Я никогда не зарабатывал, а тут заработаю. Остается не то, что ты сделал, а то, что про тебя сказали дураки, потому что дураков больше. Откажись от пайка, Корабель, и мы найдем, чем заработать денег. Я продам самописьма: если их покупают на Сенной, значит, они нужны. Митурин продаст живописьма. Соколова, я знаю, распишет ткани на заказ. Мы найдем себе на жизнь, Саша, но не будем есть то, что отняли у других.

— Вот видите! — воскликнул Фельдман. — Даже он понимает! (Этого «даже» он тут же устыдился, но Мельников не обращал внимания на подобные мелочи.) Поймите: сегодня они, но завтра мы!

— Черт! — не выдержал Корабельников. — Но ведь когда мимо вас ведут преступника в тюрьму, вы же не думаете, что сегодня он, а завтра вы?

— Обязательно думаю, — тихо сказал Мельников. — И когда есть гривенник, всегда ему дам, а нет гривенника, то дам сухарь. Я ли прав перед ханом? Преступнее меня нет преступника, я по случайности до сих пор не взят в колодки. И ты, Саша, тоже, — потому что ты хоть и злой мальчишка, а художник, совершенно незаконный сын Бога.

142