Ять знал эту песню. Ее с большим чувством исполнял на Варшавском вокзале нищий, наряженный матросом; он знатно подыгрывал себе на аккордеоне. Маринелли пел без малейшего акцента, а кто-то из моряков художественно аккомпанировал ему — опять же на аккордеоне. Ять и не предполагал, что итальянец так изучил русскийматросский репертуар. Не иначе, сказывалось чудесное действие Голицынских винных складов.
На палубу вышел — сознанья уж нет,
В глазах у него помутилось… —
страдальчески выводил Маринелли. Ять подошел поближе.
— Fine job, Marinelli! — сказал он сквозь крики одобрения.
— Частушки знаешь? — спросил басом толстый матрос.
— Как не знать! — отозвался итальянец на чистейшем русском. — Эх, кончилась монархия, наливай да пей! Мама нам анархия, папа нам портвей! Обождите, братишечки, все спою, только тут дружок ко мне подошел, поговорить надо.
— Наливай и дружку, — разрешил матрос. Около его ног стояла огромная бутылка, в каких прежде продавали шампанское; бутылка была грязная, явно исхищенная из чьего-то чулана. В ней плескалось красное вино.
— Пей, товарищ, — сказал матрос, наливая Ятю кружку. — Самолучшее, со складов.
Ять выпил, не почувствовав вкуса. Это была малага 1586 года. Маринелли отвел его в сторону.
— Если вы еще раз, — сказал он сквозь зубы, — обратитесь ко мне по-английски, вы погубите всё.
— Так вы — русский? — в ужасе спросил Ять.
— А какой же я? — бешеным шепотом отвечал Маринелли. — Или вы только прикидываетесь идиотом?!
— Господи, — Ять вытер лоб. — Опять я ничего не понял. Когда уже кончатся мои обольщения… Почему же вы Могришвили не сказали, когда он собирался вас кастрировать?! Маринелли посмотрел на него в крайнем недоумении.
— Вы что, вообще ничего не понимаете? Это была моя единственная надежда. Иностранца, может, он еще побоялся бы тронуть. Как русский я для него не представлял ценности, а иностранцев у нас всегда берегут.
— Что ж вы перед этими не стали притворяться? — снова не понял Ять.
— Слушайте, как вы вообще до тридцати пяти лет дожили?! Надо же чувствовать хоть что-то! Когда в России есть власть — надо быть иностранцем, потому что власть бережет иностранцев для своих целей. Когда в России нет власти — надо быть русским, потому что всех нерусских немедленно начинают бить! Вы еще не поняли? Ладно, хватит философии. В случае чего — я вас не знаю, вы меня не знаете. Решайтесь. Через два, много три дня здесь будут немцы, и от всего этого веселья не останется мокрого места.
— Какие немцы? Откуда?
— Мир подписан, баранья вы голова! — Маринелли стукнул себя по лбу. — По этому миру вся Украина и Крым отошли к Германии, в благодарность за содействие.
— Подождите, подождите… Но ведь когда нас отправляли сюда поддерживать советскую власть, мир был уже подписан?
— Это же большевики, мамма миа! — Маринелли схватился за голову. — От кого вы ждете логики?! У них левая рука не знает, что делает правая! Крым был в секретном протоколе, и те, кто нас сюда отправлял, понятия не имели, что Крым уже не русский! Лично я ехал сюда только в надежде унести ноги, потому что в Гельсингфорс из Питера сейчас не попадешь — выпускать перестали сразу же. Я думал уйти на любом корабле, но тут начались эти смены властей, аресты, концерты… От России мы теперь отрезаны. Завтра сюда придет последний французский корабль…
— Я знаю, — сказал Ять.
— Откуда? — поразился Маринелли.
— Неважно.
— Однако! Этак на него будет рваться весь Крым. Никому не говорите, умоляю. Так вот, я уговорил Бурлака. Из города никого не выпускают, сделали заставы, но морем вполне можно… Я все придумал. У него пристойная лодка, на море спокойно. Ночью отчалим, через три часа будем в Ялте. Решайтесь. С вами девушка, ей в России делать больше нечего.
— Она уже не со мной, — покачал головой Ять.
— Да не время же заниматься всей этой чушью! — снова застучал себя по лбу Маринелли. — Вы что, опять ничего не понимаете? В Париже сразу расстанетесь, словно и не виделись никогда!
— Я не поеду, — покачал головой Ять. — Уезжайте сами. На корабле вас ожидает сюрприз — думаю, скорее приятный…
— Она тоже едет? — немедленно догадался Маринелли.
— Скорее всего.
— Она что, изменила вам? Какая кошка между вами пробежала?
— Никто мне не изменял. Я ухожу отсюда.
— Куда вы, к черту, уйдете? К немацам в пасть?
— Ничего, буду пробиваться в Петроград. В самом деле, порезвился, и будет. Чем кончится здесь, я уже понял. Надо посмотреть, чем кончится там. Спасибо, артист. Кстати, скажите уж напоследок, кто вы такой?
— Идиотский вопрос, — хмыкнул Маринелли. — Раб Божий, артист императорских театров, репортер, карманный вор, какая разница? Кончились времена, когда каждый был — кто-то. Сегодня, если жить хочешь, утром надо быть одним, вечером другим, а ночью чтоб вообще тебя не видно… Вы что, серьезно думаете, что в России перед войной жили одни кадеты, эсдеки, поэты, репортеры? В России были и серьезные люди. Если б она нас слушала, приличная была бы страна, в первый ряд могла выйти… Но сырая, пресная, сообразительности никакой. Немного авантюризма — и тут можно найти Клондайки! Если бы я да мой друг Извольский, о котором, я верю, вы еще услышите, успели провернуть одно дельце — никакого октябрьского бунта тут не было бы, к чертям собачьим, и никакого Керенского тоже! Вот вы — что вы умеете? Писать? Хорошее дело для мужчины в тридцать пять лет! Поедем со мной, я сделаю из вас человека!