В конце концов Чарнолуский дождался пролетарского элемента. Сознательный рабочий Валежников приходил к марксизму, желая отомстить за поруганную ткачиху, которую полюбил. Заседание рабочего кружка, описанное в смешанной технике Достоевского и Тетерникова, имело отчетливо инфернальный вид. Однако неутомимый в похоти Андрей Чихачев, представитель третьего и самого растленного поколения мануфактурщиков, соблазнил красавицу Дарью (в описании ее Ять с веселым ужасом узнал Ашхарумову: Ловецкий, апеллирует к архаическому народному сознанию, сам впал в детство литературы — что видел, то и воспевал). Тут в повествовании возник отчетливо мистический, декадентский элемент. После серии кутежей и оргий Дарья внезапно взбунтовалась, Чихачев в приступе пьяного гнева запер ее в своем кабинете, а сам уехал пить; из кабинета она таинственным образом исчезла, и больше ее никто никогда не видел. Повествование было доведено до третьего года, с которого, как оповестил Ловецкий под конец уже своим голосом, начинался новый, пролетарский этап российской истории.
— Разумеется, будут и цифры, — как бы заранее оправдываясь, среди наступившего молчания проговорил размякший и вспотевший автор. — Цифры вынесены будут в специальное приложение — таблицы роста производства и все это, э… тут, я полагаю, возможна будет уже консультация экономистов, когда создастся соответствующая коммуна.
— А математиков, значит, тоже соберут? — поинтересовался кто-то из свиты Льговского.
— Полагаю, это неизбежно, — сдержанно заметил Комаров. Ять знал его как лучшего петербургского словесника, непременного секретаря на большинстве заседаний Общества. — Реформа правил сложения, исправление логарифмических таблиц, упразднение тригонометрии как недоступной народу…
— Не скажите, — очень серьезно сказал высокий и очень рыжий молодой человек. — Без тригонометрии невозможно даже и на строительстве.
Обсуждение явно уходило не в то русло. Хмелев наблюдал за происходящим с мрачным удовлетворением. Ять не знал, смеяться ему или ужасаться: Ловецкий, конечно, повеселил всех, но ведь от готовности коммунаров идти на сотрудничество зависели в конечном итоге и дрова, и пресловутая моржевятина. Хорошо было издеваться над Чарнолуским, пользуясь его благодеяниями, и фрондировать в полной уверенности, что никого не посмеют тронуть, — но если начнется настоящее обучение ремеслам или, не приведи Господь, расчистка рельсов (к которой, по слухам, большевики в Павловске привлекли монахов), о ненаписанной «Истории заводов» придется горько пожалеть. Впрочем, Ять до конца не был уверен в том, что Ловецкий издевается. Возможно, поразмышляв, он естественным путем пришел к тому, что писать для народа в эпоху величайшего смешения стилей и языков только так и возможно — в конце концов, и серьезная литература давно уже была воплощением эклектики.
— Ну что ж, — невинно начал Чарнолуский. — Спросим-ка товарищей чихачевцев: что нам ответят, так сказать, непосредственные адресаты? Как вам, товарищ Викентий, — вы стали бы читать такую книгу? Викентий встал и помялся.
— Что сказать, товарищ комиссар, — произнес он смущенно, — жеребятины много, но для ребят завлекательно. Маловато, конечно, про станок. Ведь станок — он опять же, как ни крути, основа ткацкого дела. Но ежели он и на фабрике, положим, круглый день видит станок, то что ж ему про него еще и в книжке читать. Ему в книжке желательно про всякое… про жизню чужую, одним словом говоря. Так что я считаю, сработал товарищ на совесть, в интересах класса… раньше образованный класс про всякую любовь читал, а теперь такого нет… теперь для всех…
Спутники Викентия на протяжении этой речи переглядывались и не слишком уверенно кивали.
— Итак, — бодро сказал Чарнолуский и потер ручки, — вы сами убедились, что товарищ Ловецкий, — прошу прощения, господин Ловецкий, — блистательно справился с предложенной задачей. Его упражнение в этом жанре можно считать, я бы сказал, эталонным для всех литераторов, которым в разное время еще придется, — а я не сомневаюсь, что придется, потому что куда же они денутся, — заниматься чем-нибудь подобным. Вы только несколько переоценили меня, полагая, что перед вами законченный идиот. Но я пока еще не вполне соответствую этому званию. Мне представлялось, признаюсь вам честно, что самоуважение ваше и без того вполне достаточно, то есть вам, чтобы себя ценить, не надо лишний раз делать дурака из расположенного к вам человека. Вероятно, я заблуждался и тем еще раз доказал вашу проницательность. Я особенно благодарен товарищу Викентию. Господин… как же вас… господин Ловецкий (эта заминка была просто великолепна, Ять мысленно аплодировал комиссару), вы точно угадали чаяния пролетариата, но еще точнее выразили собственные чаяния. А сводятся они, как и можно было догадываться, к тому, чтобы пролетариат навсегда оставался в нынешнем своем состоянии, когда пределом его эстетических вкусов остаются кинодрама «Отравленный поцалуй» и похождения барона Прохвостова, в пяти частях с иллюстрациями. Горячо благодарю за высокое наслаждение. Не вполне ясно, правда, чем именно вам не угодил товарищ Викентий, на котором вы так… поупражнялись. Но он, как истинный христианин — виноват, я хотел сказать марксист, — простит вашу невинную шутку.
Если бы после этого комиссар оделся и вышел, более эффектного финала читки нельзя было бы и придумать; вся Елагинская коммуна осталась бы в твердой уверенности, что назавтра всех разгонят, а некоторых, чего доброго, еще и возьмут. Ять никогда еще не видел Чарнолуского ехидным, — ехидство прибавляло ему ума и обаяния. Но он не ушел. Он по обыкновению уставился в пол, хомяковато надув щеки, после чего шумно выдохнул и расхохотался.