— Да, — сказал Хмелев. — Ну что ж, ну что ж. Да… Жаль, что они не дают нам спирту. Сейчас не повредило бы, честное слово.
— А вы взяли бы у них спирт? — спросил Казарин.
— Отчего ж нет, взял бы. Отняли профессию — пусть обеспечивают. Не романы же мне писать о братьях Чихачевых и роковых Маланьях.
— И что вы намерены делать?
— Будем спорить с ними, пока они будут нас терпеть. Будем бороться…
— Ну, Бог в помощь, — сказал Казарин. — Я буду с вами. Веди нас, Сусанин. Есть времена, когда важно не делать то-то и то-то, а быть там-то и там-то.
Ашхарумова посмотрела на него загадочно — он прочитал в этом взгляде только нежность, но было в нем и любопытство, и вызов, если угодно. Впрочем, она не сомневалась: где надо быть — он знает лучше других. Ночи прекраснее этой у них еще не было.
Первым газету развернул Ватагин; некоторое время он сидел в полном оцепенении.
— Что ж вы не читаете? — вмешался наконец Оскольцев. — Что там такого, большевиков, что ли, скинули?!
— Убили, — выдохнул Ватагин.
— Кого? Кого? — зашумели все.
— Шергина с Кошкаревым.
— Быть не может, дайте! — Гуденброк решительно шагнул к нему и вырвал газету. Ватагин не пошевелился, так и застыл с выпученными глазами. — Ну где, что? (В полутьме, вечно царившей в семнадцатой камере, человеку с его зрением трудно было разглядеть узкий шрифт «Речи».) Господи! Господи!
— Да читайте же, черт бы вас.
— «В ночь на двадцать второе января караульный Изотов, под чьей охраной арестованные министры были перевезены в Лазаревскую, с тремя матросами ворвался в больницу. Изотов, как рассказал снятый им караульный матрос, был в сильном опьянении и ярости… С караульным он не разговаривал, сказал ему только, что „нечего врагов стеречь“». — Голос Гуденброка задрожал, и он опустился на нары.
— Мерзавцы, — прохрипел Ватагин. — Как они смели нам не сказать? Мерзавцы!
— А для чего вам говорить? — тихо спросил Гуденброк. — Овца не должна знать, что ее зарежут. Но теперь-то вы поняли, что отсюда не выйдет никто?
— Мерзавцы, — повторял Ватагин. — Мерзавцы. Мерзавцы.
Все еще повторяя это слово, он встал, сомнамбулически подошел к двери и принялся медленно, размеренно колотить в нее кулаками. Скрежетнул ключ, и в дверь просунулась голова караульного Крюкова.
— Что буяните? — спросил он с добродушием сытого кота.
— Убийца! — заорал Ватагин и плюнул; Крюков еле успел убрать голову, но тут же вновь просунулся в камеру.
— К своим захотелось? — уже без всякого добродушия, ровно спросил он. — Так это мы живо. Погодите, скоро все к ним пойдете. Кончилась лафа.
Прошло около часа — в молчании, в редком обмене ничего не значащими словами, — когда ключ опять повернулся в замке и в камеру по-хозяйски вошел Изотов. Он был крепко избит, левый глаз его заплыл, на правой скуле багровела ссадина. Между тем глядел он победителем, хозяином.
— Слышь, братишка, всех их сразу-то не пореши, — хохотнул ему вслед Крюков.
— Не боись, тебе оставлю, — не оборачиваясь, ответил Изотов.
Он стоял у двери, захлопнувшейся за ним, на виду у всей семнадцатой камеры; девять человек с ужасом глядели на него.
— Послан для укрепления боевого духа, — сказал Изотов. — Разнежились тут, так вот для порядку. Приказ главного командования, — он усмехнулся и прошел к свободному месту в углу. Прежде это место занимал Шергин.
— Стоять! — заорал Ватагин, вскакивая. — Не сметь! Не сюда!
Изотов посмотрел на него с любопытством, подошел вплотную и некоторое время постоял, качаясь с пятки на носок и заложив руки за спину. Вдруг он с птичьей, хищной внезапностью ткнул Ватагина головой — удар пришелся в нос, Оскольцев знал, как это больно. Ватагин закрыл лицо руками и сел.
— Митинг объявляется открытым, — сказал Изотов. — Слово имеет… имеет кто или нет? Не имеет. Митинг объявляется закрытым. Он лег, вытянул ноги (толкнув Гротова), надвинул на лицо бескозырку и засопел.
Замысел поместить Изотова в семнадцатую камеру принадлежал Бродскому, не такому уж простому парню. В последнее время его довели до белого каления бесчисленные жалобы на жестокость новой власти. В результате новая власть второй раз вынуждена была наказывать вернейших людей, и все из-за семнадцатой камеры. А потому он принял иезуитское, но единственно логичное решение: всех этих людей, требовавших наказания для виновных, следовало проучить раз и навсегда. Бойтесь ваших молитв, ибо молитвы ваши будут услышаны. Изотова, безусловно, следовало арестовать как нарушителя революционной дисциплины, но поместить его надо было к тем, кто своими руками отправил Шергина и Кошкарева в Лазаревскую больницу. Бродский воображал, какую жизнь устроит им Изотов, — и не ошибся.
В шестом часу Изотов заворочался и сел на нарах. Некоторое время он соображал, где находится, потом все вспомнил, плюнул, высморкался и усмехнулся.
— Ну вот что, сердешные, — сказал он бодро, выходя на середину камеры. — Осталося вам немного, и кто первей отсюда выйдет в деревянном бушлате, тому остальные позавидуют хорошей завистью. Направлен я к вам, сами понимаете, не просто так. Жизня у вас пойдет с этого дня интересная, бойкая жизня. Заскучали вы што-та, закисли своим кружком. Боевой дух нужен. А так что ж, никакой дисциплины, одно разложение. Жить будем задумчиво, в сердешной дружбе. — Он легко воспроизводил дурашливый деревенский стиль, хотя много знал, читал и не зря вырос до старшины второй статьи. — Ну-к што ж, огласим распорядок нового нашего уставного жития. Как скляночки прозвенят шесть, так будет у нас маршировка на месте под мою команду. Ежели нет охоты маршировать, так можно и ползком. Кто марширует молодцевато, тому лишнюю паечку — в подарок от того, кто марширует немолодцевато. Затем чтение вслух, интересные занимательные рассказы, вы народ культурный, я послушаю. Чесать пятки не прошу, не царское время. В обед поощрение лучшего рассказчика, а потом, сердешные, сладкий сон, как у бабки на печке. В это время, сами знаете, люблю тишину. Вечером по распорядку — кто поет, кто сказки сказывает. Опять же не без упражнений. В нашем положении тело блюсти — это самое первейшее де…